— Извольте, говорит, выбирать: это все шедевры. Картины расставили в большой бальной зале. Василий Прохорыч прошелся по зале, бросил беглый взгляд на картины и потом обратился к Нигри.
— Славные, говорит, картины, а что, видел ли их Мавроконаки?
— Как же! Он мне за одного Калама давал пять тысяч рублей, да я ему сказал, что эти картины выписаны для вас…
— Гм!.. — Василий Прохорыч приятно улыбнулся. — Ну, а сколько они все стоят?
Говорите только крайнюю цену.
— Шестьдесят пять тысяч, — отвечал Нигри, призадумавшись немного, — и то только в таком случае, если вы купите разом все.
— Уступите, говорит, что-нибудь.
— Тысячу рублей я, пожалуй, уступлю для вас, но более ни копейки.
— Ну так, говорит, по рукам, мосье Нигри. Картины все за мною.
И затем он повел Нигри в свой кабинет и отсчитал ему 64 000.
— Я, — прибавил мне Нигри в заключение, — больше тридцати лет торгую картинами, но такой случай со мной был первый раз в моей жизни. На такую сумму вдруг не всегда в жизни удастся продать. Когда он сказал мне что он оставляет все картины за собою, у меня дрожь пробежала по телу, а когда он вынул деньги, так у меня даже в глазах помутилось. Вот каков господин Пивоваров! Это редкий, великодушный человек!..
При этом рассказе в глазах г. Нигри дрожали слезы — и не мудрено.
Второй подвиг Пивоварова был — приобретение дачи, принадлежащей князю N.
Устройство этой дачи стоило ему также огромных денег. Его оранжереи, сады и парки приводили в свое время в справедливое изумление весь Петербург.
Тщеславие миллионера разрасталось все более и более. Он, говорят, скупал у портных целые груды модных материй для себя, чтобы ни у кого в Петербурге не было таких платьев, панталон и жилетов, как у него; подковывал рысаков своих серебряными подковами; угощал зимой свежими ягодами и другими редкостями военных и статских генералов, которые, объедаясь на его обедах, смотрели на него с чувством глубочайшей признательности и умиления и после обеда за ликерами, забывая свое величие и свой сан, прижимали его к своей сияющей груди с отцовскою нежностию.
— Вот человек, который умеет пользоваться своим богатством, — говорили они.
Но на этих банкетах с генералами, льстивших его тщеславию, он не мог развертываться вполне; они даже несколько утомляли и тяготили его… и он отдыхал от них по вечерам в обществе людей своих, близких, к которым неизменно принадлежали: Иван Петрович, купеческий сынок Мыльников, жид-фактор, биржевой маклер и к которым вновь присоединились: актер, воспевавший его в застольных куплетах, и капельмейстер какого-то театра, посвящавший ему свои кадрили и польки. На этих задушевных сборищах выпивалось несметное количество так называемых сулеечек, и русский широкий разгул доходил до последних пределов. Все задушевные приятели Василия Прохорыча не терпели его жены и даже до некоторой степени боялись ее, — вероятно потому, что она держала себя от них далеко и обращалась с ними холодно, чувствуя, в свою очередь, некоторую боязнь к ним. Почетные гости Василия Прохорыча — военные и штатские генералы — не обнаруживали также к ней большого расположения.
Они отзывались об ней как об женщине сухой и холодной. И сам Василий Прохорыч явно начинал ощущать при ней какую-то неловкость; она стесняла его порывы и невольно останавливала его размашистость. От этого он старался держать себя как можно подальше от нее. Все это можно было безошибочно вывести из различных толков и слухов, особенно же из слов Ивана Петровича, который всякий раз при встрече со мною считал необходимым подходить ко мне и заводить со мною беседу.
— Наша Ольга Петровна, — говорил он, — прекрасная дама, только уж такая серьезная, строгая, что боже упаси! У, какая бедовая! Ни шуточкой ее не рассмешишь и никаким эдаким манером к ней не подъедешь. Такая, знаете, не тронь меня, и неразговорчивая: все больше любит уединение и книжки читает. А уж насчет того, чтобы эдак расположение кому обнаружить глазками или улыбкой — куда!.. На что князь Ртищев уж молодец! он, как знаете, подъезжал к нам, — да нет, с тем и отъехал: Взятки-то с нас гладки! Такая, я вам скажу, добродетель, что в нашем сословии, то есть в богатом купечестве, — я уж их всех голубушек-то знаю! — такой еще, кажется, и не бывало. Ей-богу! Точно, есть такие, что очень важно и строго себя держат, — а против какого-нибудь князя с аксельбантами да с саблей ни одна уж, я вам доложу, не устоит… Что и говорить: Ольга Петровна — это редкостная дама!.. Что касается до добродетели, то такую другую, конечно, и днем с огнем не отыщешь, только уж никакой веселости, точно как в воду опущенная: ничто ее не занимает, на все смотрит — на дорогие тысячные вещи, как на грошовые, и ласки ни за что не дождешься от ней, а вы сами изволите знать, что ласковая телятка две матки сосет.
Нашему-то натурально и хочется иногда, чтобы она приласкала его. Привезет он ей какую-нибудь шаль, тысяч в пять серебром, или эдакий эсклаваж какой-нибудь, который горит, как солнце, — хоть бы когда-нибудь за щеку, что ли, потрепала его или поцеловала, сказала бы: "Мерси, душка!" — ни за что, все твердит одно и то же: "Зачем мне это? На что это мне?" Ну это уж, как хотите, обидно: таким обращением, воля ваша, не привяжешь к себе. Не мудрено после этого, если мы будем и на сторонку поглядывать: да другим домком заживем-с. За это и винить нас нельзя будет… Да вот хоть бы, примерно, мы хотели балы давать, — ведь эдакой домище, залы какие, само собой разумеется, что хочется щегольнуть ими: зимний сад осветили бы, фонтаны пустили бы, — весь Петербург ахнул бы, да нет-с, куда!.. Ольга Петровна и слышать не хочет, а ведь без хозяйки какой же бал!